Главная страница lenta.auctyon.ru
Титры
Cтартовой!
Карта
Ынь.
:: Добавить новость  
Афиша Аукцыона и его семьи Главная / Документы / Введенский. Речевые ландшафты - 13
Концертов нет
Получайте информацию с комфортом

Поиск по сайту:

Живой Журнал:

[info] auctyon (сообщество)

[info] auctyon_ru (новости)

RSS поток:

RSS

›­м

Введенский. Речевые ландшафты - 13

Автор: Олег Белов
Дата: 14.04.2006
Прислал (о, а, и): Auctyon.Ru team
Впервые: Литафиша.ru
предыдущая часть

Аркадий Ровнер: Очень симптоматично то, что говорили Иртеньев и Тавров о Введенском. Для меня Введенский был абсолютно переломным моментом в моей жизни. Сначала для меня дошли стихи, напечатанные в «Тартуских страницах», не помню, когда, по-моему, в начале шестидесятых. Это было то стихотворение, которое Аня Герасимова назвала стишком – а для меня и моих друзей оно было в каком-то смысле евангелием.

Действительно, что же такое Введенский? Введенский как поэт появился в двадцатые-тридцатые годы, когда то, что потом назвали симулякрами, стало заполнять пространство, и уже к тридцатым годам («Элегия» написана почти перед самой смертью, в тридцать девятом – сороковом), – в России и во всем мире существовал тоталитаризм симулякров.

Что такое симулякры? Сегодня это просто проиллюстрировать. Это такие слова как демократия, терроризм, тоталитаризм, – слова, которыми заполняется пространство вокруг нас, и невозможно дышать. И невозможно писать стихи, невозможно существование поэзии. И в этой невозможности, где советские борзописцы писали бесконечные вирши, а поэзией и не пахло, в этой невозможности Введенский нашел ракурс. Он нашел некий космический ракурс.

И этот фильм, который мы смотрели сейчас, замечательно это схватил. Оттуда вдруг он увидел ту же самую реальность. И он пробился через эту армию симулякров. Пробился со своей поэзией. Этими простыми средствами, этими почти частушками, этим небогатым запасом слов он смог сработать совершенно изумительную поэзию. И после него такой поэзии не было. Все возвращались, не замечая Введенского, к Пушкину, к Блоку, к Есенину. Эта задача не стояла перед поэзией во времена Блока и Есенина. Это пространство симулякров, эта стена, не было таким плотным. Мне кажется, что это действительно, как сказал Сергей Соловьев, вершина поэзии двадцатого века.

В 2000 году я выпустил диск «Кругом возможно Бог» – это диск Введенского в моем исполнении. По этому и другим дискам этой серии (там Вагинов, Заболоцкий, Парщиков, Аронзон, Волохонский, Бродский) в Перми два раза в неделю идет радиопередача – с небольшим комментарием просто читаются эти стихи. Но это все не Введенский. И я разделяю с Сергеем это благоговение перед Введенским, который смог быть не просто апофатиком – он не просто говорил «нет, и не знаю, и невозможно сказать», – он был катофатиком – человеком, который нашел возможность сказать, нашел слово, нашел совершенно новый просвет.

В моем последнем сборнике есть пара стихотворений, посвященных Введенскому… Я, с вашего позволения… У Введенского удивительное лицо – это лицо смертника, лицо заключенного – одновременно лицо какого-то забитого серого работяги, и лицо гениальное. Там что-то кто-то кричит?

Герасимова: Это я кричу. Красивый Введенский!

Ровнер: (читает свои стихи, посвященные Введенскому).

Ведущий: Вот в зале Владимир Мартынов. Помимо прочего, им написана, если я не ошибаюсь, опера на стихи Введенского.

Владимир Мартынов: Мне бы хотелось поговорить о Введенском не в плане Введенского, а в плане нас. О нашей богооставленности и о нашей боговведенскооставленности.
В искусстве все передается через прикосновение, через какое-то шаманское благословение. Иногда это благословение приобретает чудаковатые формы. Хрестоматийный пример – как Державин благословил Пушкина: «Меня искали, но не нашли», – Державин хотел его поцеловать, но Пушкин спрятался где-то во внутреннем дворике, – это было благословение.

Не будем забывать, как происходило благословение самого Введенского и Хармса – как они, сняв ботинки, вошли в кабинет Малевича и, уже без ботинок, стали на колени, а Малевич тоже стал перед ними на колени, и произошло своеобразное благословение, Малевич написал им дарственную надпись: идите и остановите прогресс.

Что происходит дальше? Благословение прервалось – то самое благословение в искусстве, которое было между Державиным и Пушкиным, Малевичем и Введенским и Хармсом.
Вознесенский получил благословение у Пастернака, а в Ленинграде, в это же время, Бродский получал благословение у Ахматовой.

И Ахматова, и Бродский – представители Серебряного века. Шаг, который был сделан Введенским и Хармсом, не был воспринят. Они никого не благословили. Введенский и Хармс – это вынутый позвонок. Тот необходимый шаг поэзии, шаг культуры, который был сделан, но не был востребован.

Но чудеса происходят. Чудеса происходят на наших глазах. Дух дышит, где хочет, и без всякого благословения. Не в поэзии, не в литературе – вдруг появляется такая вещь, как «Безондерс» Федорова. Этот диск должен занять уникальное положение в нашей культуре. Он восполняет недостаточность благословения. Оно уже не поэтическое, другое – но Федоров каким-то удивительным образом прочувствовал эту недостаточность, и он ее осуществил. В нашем общем – безотцовстве? безотцовщине? богооставленности – диск Федорова вселяет надежду.

Ведущий: ЦДХ, 24 декабря 2005, день премьеры альбома «Bezonders». Двое на сцене: Волков в белой рубахе, танцующий с контрабасом и Федоров в жухлой футболке, движущийся как бы между собой и предметами, с этим «обэриутским» сдвигом, будто дверью ошибся: жизнь?-извините-смерть?-слово? – Между собой и своею тенью, марионеткой на нитях. Да, смешно, оказывается, и под землей смех, как снег во рту, оказывается, бобок – летел и таял …

Поет он:

«Я мысли свои разглядывал.
Я видел у них иные начертания.
Я чувства свои измеривал.
Я нашел их близкие границы».
И – музыка – будто лошадка бежит – неторопливой, легкой рысью. Что за лошадка, куда бежит? Нет лица на ней, и земли под ней нет. Лошадка времени бежит, не сходя с места. А он (кто?) поет, совпадая с ней след в след, как зуб на зуб не попадая:

«Я телодвижения свои испытывал.
Я определил их несложную значимость.
Я миролюбие свое терял.
У меня не осталось сосредоточенности».

И эти голос и музыка – как два зеркальца, оставшиеся от мира, ловят друг друга, эти обмылки своих отражений, выскальзывающие …

«Догадывающийся догадается.
Мне догадываться больше нечего.
Мне жалко что я не зверь,
бегающий по синей дорожке,
говорящий себе поверь,
а другому себе подожди немножко».

Что ж это за рысца такая, от которой отропь чувств, эта мурашная осыпь их, этот светлый ужас, от которого темно в глазах? А она все бежит, потряхивая гривкой, а голос, как веточкой, помахивает ей в такт, дирижирует:

«Мне не нравится что я смертен,
мне жалко что я неточен.
Многим многим лучше, поверьте,
частица дня единица ночи».
Что ж это за интонация такая у этого голоса? Убогенькой ноющей радости? Да и нет. Испуганной нежности? Да и нет. Сбитого мотылька, кружащего по земле, однокрыло, с подскоком? Днет. Дна нет, и нет в нем дней.

«Мне трудно что я с минутами,
они меня страшно запутали.
Мне страшно что я не трава трава,
мне страшно что я не свеча.
Мне страшно что я не свеча трава».

Этот голос похож на ребенка-смертника. На палец, танцующий в небе, со вскинутым паруском. На палец, прижатый к губам, на пляшущий крестик:

«Мне страшно что все приходит в ветхость,
и я по сравнению с этим не редкость.
Мы сядем с тобою ветер
на этот камушек камушек смерти.
Мне жалко что я не семя,
мне страшно что я не тучность.
Червяк ползет за всеми за всеми,
он несет однозвучность.
Мне страшно что я неизвестность,
Мне жалко что я не огонь».

«Червяк» называется эта песня. Или – «Раб». Или – «Царь». Или – «Бог».

Евгения Воробьева: Я уже несколько дней думаю об одной вещи. Я поняла, что я не понимаю. Я перестала понимать – и все перестали понимать, – и мы все не понимаем одной вещи. Мы не понимаем, что такое банальность. Мы не понимаем, что такое пошлость. Потому что эти вещи уже ни от чего не отличаются.

Когда я сегодня услышала тексты Введенского (которые я, конечно, помню), но как бы в контексте того, о чем я все это время думала, – я поняла одну вещь: Введенский дает блестящий пример того, что современная речевая среда еще пока не научилась симулировать. Она научилась симулировать всё. Включая гениальность.

Ведущий: Говоря «симулировать», Вы, вероятно, имеете в виду «порождать»?

Воробьева: Ну да. А Введенский дает пример абсолютно нецелеполагающей речи, абсолютно нецеленаправленной. Такой ноуминальной речи, которую симулировать невозможно. И я согласна с той мыслью, что обэриутство в какой-то мере – противовес симулякрам. И в той же мере обэриутство и само производит эти симулякры.

Мне кажется, что если бы в современной культуре существовал бы проект, который действительно был бы направлен в будущее и разрешал бы ту безвыходность газонокосильщиков, в которой все мы сейчас находимся, то это было бы чем-то вроде того, что делал Введенский. Речью, которая оставляет за собой варианты. Абсолютно нецеленаправленной ноуминальной речью.

Ведущий: Поскольку Введенскому было отказано в целеполагании …

Преображенский (встает, пробирается к выходу, возвращается, садится).

Колеченко (читает): «Он придает существованию слишком большое значение, мир кажется ему таким не случайно созданным, но мир капризничает, не открывается, и тогда Введенский отбрасывает мир. Все становится неинтересно и возвращается к той точке, когда интерес только-только возникал. Введенский вертится по замкнутому кругу, как по Вселенной».

Ведущий: Поскольку Введенскому было отказано в целеполагании …
Есть в русской литературе одно стихотворение, стоящее совершенно особняком от ее, литературы, вершин. Одновременно – и над ней, и в, и вне. Неизъяснимо – на чем оно держится. Похоже, что человеческий опыт – лишь один из углов его зрения. Что ему ведомы и иные пастбища речи. Читая этот одностраничный текст, написанный обескураживающе простым языком, казалось бы – в полушаге от лепета, вдруг ловишь себя на том, что сам в полушаге – от веры в то, что мир физически мог быть сотворен словом.

Оно и начинается с космогонической картины Бытия: «Над морем темным, благодатным / носился воздух необъятный. / Он синим коршуном летал, / и молча ночи яд глотал».
Вот действующие лица этой мистерии: воздух, море, человек, пчела, цветок, река… С точки зрения традиционных психических норм, ни одно из них не равно себе. Причем изначально. «Пусть человек как смерть и камень / безмолвно смотрит на песок. / Цветок тоскует лепестками, / и мысль нисходит на цветок». И, идущее рефреном: «А воздух море подметал, / как будто море есть металл».
Но эта «энергия заблуждения», видимо, и есть сердце мира, приводящее его в движение. И в этом смысле не красота спасает мир, а разлад, зазор, провоцирующий энергию на творческий жест, выводящий ее из состояния покоя.

Похоже, одна из троп ведет отсюда к гностической картине мира. К миру, возникшему из ошибки, допущенной в первом слове. В слове Любовь. И тогда: «Цветок – он сволочь, он – дубрава, / мы смотрим на него направо, / покуда мы еще живем, / мы сострижем его ножом».
И слово «сволочь» телескопически разматывается в нашем восприятии от нынешнего употребления до изначального мотлоха, сволакиваемого с веретена, этого нитевидного ангела времени.
Ведь время этимологически связано с веретеном. И тут же этот цветок передергивается от смены оптики, раширяясь до дубравы. Направо мы смотрим на него, пока еще направо, плюя через левое – туда, где демон. А он, цветок, не то чтобы светел и праведен, но «нас мудрее. / Он просит имя дать ему. / Цветок мы стали звать Андреем, / он нам ровесник по уму».

Не тот ли это цветок-дубрава, который – Добра и Зла? «Вокруг него река бежала, / свое высовывая жало».
И Федоров наговаривает этот текст, перебирая струны гитары, как воздух – море.
Семь уровней чтения Книги, говорит каббала. Но чудо не в лестнице смыслов. А в чем? Знать бы – и от чуда осталась бы лишь пыльца.

Колеченко (читает): « Его мог увести отсюда и успокоить только один бесстрашный человек, отказавшийся от бессмертия, – Пушкин. Умер, ушел, предлагая ему последовать за собой. Пушкину он отказать не может. Он даже укоряет Пушкина за это приглашение, но идет безропотно. С Пушкиным он не одинок.
Ах, Пушкин, Пушкин».

(Журнал «Октябрь», Михаил Левитин «Чудо любит пятки греть»)

Герасимова: Напрасно все ждут продолжения. Линия Введенского–Хармса – тупиковая ветвь. Сережа, я права? Это так называемый… конец. Не надо продолжать это обсуждать, пожалуйста. Я лучше вам спою одну песенку. (Поет.)

<…>

Он сказал «проехали» и махнул рукой
На зеленый коридор, на прием-покой
Пролетая над рекой, над зачеркнутой строкой
Над залеченной кукушкой, над своею головой

Человек в белом: Меня зовут Андрей. Сегодня у меня праздник. Я узнал о Введенском через Егора Летова, о котором упоминала Аня. И для меня эти три имени – Введенский, Федоров, Летов – тесно связаны. Я думаю, если бы не было этих людей, которые рвут ткань сознания, ткань границ, – я бы не смог чувствовать свою жизнь. У меня в груди распускается цветок…

Ведущий: Который сволочь, и он же – дубрава …

Павел (Савл): Трудно говорить после такого эмоционального выступления. Я, к сожалению, о Введенском не знаю ничего. Я не знаю ни о его жизни, ни о творчестве. Я просто хочу поделиться тем ощущением, которое у меня сегодня возникло.
Здесь, в Москве, есть дом-музей Рериха. Я неважно отношусь к его работам. Но на одной картине изображен монастырь, монахи открывают ворота, а над ними – свинцовое небо, но среди туч – просвет, и тонкий солнечный луч освещает церквушку. Это такие ворота нирваны.
Сегодняшний вечер для меня – такие ворота. И я благодарен вам всем, кто сегодня эти ворота открыл.

Тина (Енисей): Поэт говорит, чтобы понять тайну Божьего молчания.
Теперь, возможно, Введенский слышит нас – и, улыбаясь, молчит.

Человек в черном: Меня зовут Александр. Держава действительности постепенно распадается на пиксели. Имитация ее может быть сколько угодно красивой и сложной, но мы понимаем, что это имитация. В этот момент возникает – или возвращается – поэзия, которая фиксирует время распада. На мой взгляд, то, что именно сегодня возвращаются имена Введенского, Хармса, очень характерно. Потому что разобранное на пиксели время становится строительным материалом для чего-то нового. Очень хочется на это надеяться.

Ведущий: И еще одна реплика. Из событий, переворачивающих сознание, начиная, скажем с Преображения Христа и по наши дни, я бы выделил в первый ряд немногие, – может, пять-шесть событий. И в числе их, возникшие совсем недавно фильмы BBC о животных, в особенности о микромире.
После них наше так называемое самосознание съеживается до горошины под наперстком, и еще долго не можешь его, горошинку-человека, найти, передергивая и приподнимая эти наперстки ума.

Думаю, что Введеннский, задолго до этого обескураживающего броска техники, владел не только этим даром микровидения, но и невообразимым образом совмещал в одном взгляде микро и макро зрение.

Фигура (пишет): «Звери вы колокола. Звуковое лицо лисицы смотрит на свой лес. Деревья стоят уверенно как точки, как тихий мороз. Но мы оставим в покое лес, мы ничего не поймем в лесу. Природа вянет как ночь. Давайте ложиться спать. Мы очень омрачены».

(Фигура снимает маску и вместе с художником Антоном Стуковым рвет исписанные «доски судьбы» на неравные части.)

Ведущий (обращаясь к зрителям): Вот тело Озириса. Пусть каждый из вас возьмет его часть. Или, иначе говоря, отчасти – мы все искали Симурга… И – мне бы хотелось, чтобы этот полет завершил Леня Федоров – любой из песен, пусть не введенской, – вы-веденской …

Федоров поет «Летел и таял, не соберу, летел-горел …»
Зрители идут на сцену, выбирая себе из «досок судьбы» свою часть, и расходятся – каждый со свитком.



P.S. К ночи в почтовом ящике «Речевых ландшафтов» висело письмо. Вот оно.

Уважаемый Сергей!

Так как я вынужден был уйти с вечера несколько раньше, позволю себе высказать задним числом пару необязательных мыслей по поводу АВ.

Применив к поэзии Введенского некоторые лингвистические постулаты, я пришел к выводу, что он единственный поэт в русской – и, вероятно, в мировой, традиции – который понял что такое на самом деле язык, для чего он нужен и – главное – для чего он НЕ нужен.
Если Пушкин – это Солнце русской поэзии, то Введенский – Большой взрыв ее. То есть он замысливает такой откат – и одновременно прорыв – языкового мышления, который позволяет представить некое нерасчлененное и первоначальное смысловое вещество, которое еще не отличается от самой реальности. Он доходит до точки сингулярности языковых высказываний, когда не понятно еще: язык ли это, или сам мир, или только мысль о мире.

Что же осуществляет Введенский? Он доводит язык до такого состояния, когда смысл приобретает форму чистого потока значимостей, подобного тому, который имеет место в музыке.
Этот семантический поток размывает языковые берега, т.е. то, на чем держится язык в его обыденном понимании.
В этом и заключается ситуация абсурда, глубинной бессмыслицы: перед нами поэтическая речь, составленная из вполне обыденных слов – Введенский не изобретает неологизмов – но вот обыденных смыслов из сочетания этих слов никак не получается (видимая бессмыслица на поверхности языка), потому как законы этих сочетаний дискредитированы, отброшена логика, отброшены рекурсивные механизмы языка. И что же открывается сознанию в результате всей этой семантической революции?

В идеале, сознанию должен открываться весь многообразный и многоуровневый реальный мир, доступ к которому закрыт логически организованным языком. Сам Введенский, очевидно, прекрасно ощущал присутствие этого мира, когда создавал свои тексты. Именно поэтому, по воспоминаниям современников, он сам называл себя «лишь предтечей в поэзии, как Иоанн Креститель», ибо тот мир, который он увидел сквозь «звезду бессмыслицы», еще только предстоит прочувствовать и открыть.
Ощутит ли это читатель Введенского, это зависит от того, насколько он, читатель, готов ощутить ту «чудовищную» музыкальность мира, которая кроется за многослойными поэтическими построениями.

Открытие Введенского состоит, как кажется, в том, что он не только выдвигает принципиально новый взгляд на мир, но и нащупывает новые способы познания этого мира, равно как и новый способ говорить об этом мире.
Открывая Введенского, мы открываем не только «чистую» поэзию, но и сам «чистый» мир, которого не разглядеть за обыденным языком. Но самое главное – мы открываем самих себя в «чистом остатке», когда можно искренне и совершенно осмысленно сказать себе: «Мне жалко что я не зверь, бегающий по синей дорожке, говорящий себе поверь, а другому себе подожди немножко».

Еще раз – спасибо за блестящий вечер, достойный Введенского!
С уважением,
Владимир Фещенко.
© webmaster@auctyon.ru